Сайт о Хомякове Алексее Степановиче,
одном из наиболее видных вождей славянофильства

Главная » Статьи » Статьи Алексея Степановича Хомякова

III. Речь по случаю возобновления публичных заседаний общества, читанная председателем в публичном заседании, 26 марта 1859 года

Мм. гг.! Много прошло времени с тех пор, как Общество Любителей Российской Словесности в последний раз приглашало слушателей к открытому заседанию; но деятельность Общества и внимание жителей Москвы к его действиям ослабли гораздо прежде. Было время, когда наше Общество вносило живые плодотворные стихии в Московскую жизнь, – и Москва следила за ним с тёплым участием и вниманием. Тому уже более 30-ти лет: десять лет возраставшего ослабления в деятельности, и слишком 20 лет как будто бы полного усыпления.

Тридцать лет! Немалый срок времени в жизни человеческой! Целое поколение в историческом летосчислении. В продолжение этих 30-ти лет развилась во всей своей художественной красоте деятельность Пушкина и тех блистательно-даровитых людей, которых таланты могли доставить им самостоятельную славу, но подчинялись превосходству предводительствовавшего их гения. В это время началось и кончилось поприще великого деятеля в мире искусства, сочетавшего в себе славу Малороссии, своей родины, со славою Великороссии, которой слово он выбрал, как орудие своего поэтического духа. В это время промелькнула слишком рано угасшая звезда Лермонтова. Не говорю о других, более или менее даровитых писателях, которые в продолжение того же времени трудились не без достоинства на поприще словесности. Чему же приписать более чем тридцатилетнее бездействие или полное молчание Общества? Я знаю, что можно бы их объяснить из внешних причин. Такого рода объяснение было бы несколько лестно и весьма легко. Его кажущаяся справедливость могла бы даже придать ему вид объяснения вполне удовлетворительного; но признаюсь, мм. гг., что объяснение какого бы то ни были явления в жизни общественной, или даже в частной, из чисто внешних причин всегда кажется мне сомнительным, и едва ли когда-нибудь исчерпывает истинные причины явления.

Я думаю, что причин до́лжно искать в самой нашей умственной жизни и её истории. Те внешние обстоятельства, которые, по-видимому, мешали жизни нашего Общества, не уничтожили же частной деятельности тех блистательных и гениальных художников, которых я уже назвал; они не помешали нашей словесности в последние 30 лет стать во многих отношениях выше 30-тилетия предшествовавшего. Почему же могли они мешать действительности Общества? Повторяю, я думаю, что это явление происходило от причин не внешних, но внутренних.

Странна судьба нашей словесной жизни в новом периоде России. Когда, по-видимому, вся жизнь разделилась на две части, когда вся умственная деятельность замкнулась в одних высших сословиях, а низшее было отодвинуто во мрак невежества и почти бесправного угнетения, из этого же низшего сословия вышел человек, который создал новую словесность. Но гений крестьянина Ломоносова, пробуждённый в своей деревне умственной деятельностью эпохи до-Петровской, развился уже под влиянием дела Петрова и не внёс в словесность ни одной из стихий, среди которых выросла его молодость, кроме той личной силы, которую он из них же почерпал. Ломоносов вышел из низшего сословия, но, к несчастью обогатил только высшее. Жизненный разрыв был им украшен и скорее, может быть, упрочен, чем примирён. Жизненные интересы оставались чужды Ломоносову. Сын низшего сословия, он не внёс в свою поэзию ни одной из его нужд, ни одного из его страданий, ни одной из его радостей, ни одного из его: поверий. Украшение высшего сословия, в которое он вступил, по праву своего гения, он, как литератор, остался чужд всем вопросам, глубоко волновавшим это сословие и его самого. Так, например, мы знаем, что царствование Елизаветы было «ознаменовано ожесточённою борьбой против Немецкого влияния». В этой борьбе участвовали и общество, и духовная кафедра, и сам Ломоносов; и обо всём этом нет и помину в литературных его произведениях. Характер отвлечённости и чуждого нам академизма запечатлел самые начала новой литературы; но так оставаться не могло, иначе погибла бы сама словесность.

Действительно, наступила другая эпоха. Жизнь общественная взяла свои права, лучший и высший представитель поэзии в Екатерининское время, Державин, есть в то же время общественный деятель в полном смысле слова. Правда, он не может без восторга называть Фелицу; но Фелица была предметом восторга и любви во всех краях России. Он сопровождает победы нашего войска и наши завоевания торжественными одами; но эти победы и завоевания были истинною радостью для всех Русских. Пожар Чесмы, Очаковская зима, Измаильский штурм, казались происшествиями не только политической жизни народа, но и частной жизни каждого Русского: Румянцевы и Суворовы делались именами нарицательными, и всем нашим славам был отзыв в полудиких, но могучих стихах Державина (я называю их полудикими, потому что он гораздо менее служил художеству, чем Ломоносов). Но Державин не льстец: его резкое, смелое слово бьёт и клеймит общественный порок, бьёт и клеймит временщиков, и более всех полудержавного временщика, которого с великодушием и правдивостью поэта он потом простил и увенчал, назвав его «великолепный князь Тавриды». Фон-Визин в своих комедиях борется с общественными слабостями и пороками; слово гражданина постоянно слышно у Болтина. Наконец, вся литература, от Державина до Княжнина и Николева, несмотря на свои формы, или вовсе необработанные, или нелепо академические носит на себе характер деятельности общественной. В ранней молодости, выросши под ведением другого направления, я часто слушал с удивлением речи стариков, совершенно чуждых литературным интересам, о словесности прежних годов. Я удивлялся их почтению к именам, по-видимому, вовсе недостойным славы. Загадка разгадалась для меня позднее, когда я понял, что они жили во времена словесности действительно серьезной, действительно Русской, – во сколько тесное общество высшего сословия может считаться представителем всей Русской жизни. Эту сторону Екатерининской словесности мало оценили. Самодовольная, самонадеянная критика 30-х и 40-х годов, вооружаясь против художественной отвлечённости нашей словесности, обвинила всю её целиком в академизме и не заметила преобладающей стороны Екатерининской эпохи. «Сло́ва то и она не заметила! Впрочем, другого ждать нельзя было от этой односторонней и близорукой критики, которая, однако же, в своё время была небесполезна. Петербургская литература ещё и теперь не пережила этой жалкой критической эпохи; но она, к счастью, никогда не была вполне господствующею в Москве.

Наступила опять новая эпоха. Словесность потеряла свой общественный характер, чем объяснить это? Тем ли, что Екатерина кончилась, так сказать, прежде своей смерти, и что после наступило время крайне неблагоприятное? Такое объяснение было бы очень неудовлетворительно. Наше столетие началось под самыми счастливыми условиями. Мысль вызывалась к деятельности, слово освобождалось, Делольм печатался по повелению самого государя; а мысль и слово уходили от общественной жизни, как бы чуждаясь всякого в ней участия. Правда, прежние деятели устарели: почему же не являлось новых, когда не было недостатка ни в таланте, ни в некоторой теплоте душевной? Причина такому явлению лежала в самом движении нашей образованности. По мере, как просвещение стало подаваться вперёд, по мере, как мы более и более сближались с Европою, просвещающееся общество всё далее отходило от начал Русского быта и от самой её исторической жизни, которую оно осуждало своим равнодушием к ней. Вследствие постоянного и скорбного сравнения с Европою, литератор или уходил в самого себя и в свои скудные мечтанья, воспевая то своё собственное чувствительное сердце, то луну, то Эрота и Муз, или обращался к родине с резким и прямым отрицанием. Сама история России в это время получает характер новый. При Екатерине Россия существовала только для России, при Александре она делается какою-то служебной силою для Европы. Здоровое общественное движение стало невозможным. Литература, несмотря на форму, которая совершенствовалась со дня на день, несмотря на некоторые блестящие таланты, была несравненно мельче в своём общественном настроение, чем в Екатерининское время.

Между тем какой-то жизненный жар проходил по всей России. Борьба наша с величайшим завоевателем новейшего времени и с силами народа, напряжёнными недавним переворотом, во многих отношениях напрягала и наши силы; но направления плодотворного они найти не могли. Никогда не было в нас такого внутреннего уничижения, никогда такой страстной подражательности. Без преувеличения можно сказать, – и мои детские воспоминания подтверждают для меня показания людей, бывших тогда немолодыми, – что находились в России, не в одном Петербурге, не в одной Москве, но даже в отдалённых её провинциях, из мужчин и женщин, фанатики Наполеоновской славы, которые, по горячей преданности, достойны были стать в ряды ворчунов старой гвардии. Эти фанатики Наполеона заменились позднее фанатиками Франции и Запада во всех их разнообразных переменах. Своя жизнь, Русская, была для них пошлостью. Могла ли при этом словесность иметь общественное значение?

За всем тем, как я сказал, было в России какое-то брожение внутренних сил, был какой-то жар, не получивший ещё направления, было какое-то стремление к совокупному действию. Повсюду составлялись кружки, более или менее явные, признанные или полу-признанные для разных целей; и всё это двигалось в свете или полумраке не вовсе без жизни, хотя и не с полною жизнью. Словесность, которой интересы сильно затрагивали общество, несмотря на крайнюю мелочность её проявлений, составила также несколько кружков, из которых, без сомнения, самый замечательный был известный Арзамас. А в 1811 году любовь Москвы к литературе создала и наше Общество, под именем Общества Любителей Российской Словесности.

Чрез год загремела такая гроза, какая не разражалась в новейшее время ни над одним из новых государства 500.000 войска вступили в Россию; но я об этом говорить не стану: кто этого не знает?

Не вся ль Европа тут была?

А чья звезда её вела?

Москва сгорела, и через полтора года Русские вступили в Париж. Подвиг был подвигом всей земли Русской; и слава его, разумеется, отразилась на всех её сословиях и по преимуществу на высшем. Естественная гордость пробудилась во всех. На время первенство перешло от Франции побеждённой к России победительнице. Такие происшествия и такая слава отечества не остаются без действия на мысль и дух даже тех людей, которые, во многих отношениях, отчасти уже чужды отечеству. Умственная деятельность усилилась; показались даже проблески, но слишком короткие, сочувствия с делом общественным, как видно из издания, появившегося под именем Духа Журналов. К этому времени принадлежит лучшая деятельность нашего Общества, оживления. То по преимуществу горячим участием первого его председателя, Прокоповича-Антонского.

Но это временное оживление было обманчиво. В глубине души и мысли просвещённого сословия таилась та болезнь, о которой я уже говорил, болезнь сомнения в самой России. Время инстинктивного, полудетского самодовольства, едва озаряемого началами образованности, которое характеризовало эпоху Екатерининскую, миновало. Россию беспрестанно и невольно сравнивали с остальною Европою, и с каждым днём глубже и горше становилось убеждение в превосходстве других народов. Действительно, что̀ создали мы в науке, что̀ в художестве? Где наши заслуги пред человечеством? Где даже наша История? Правда, что в то же время уже являлось бессмертное творение Карамзина, и Русские начинали знакомиться с минувшими судьбами отечества; но сама эта История носит на себе все признаки отчуждения от истинной жизни Русского народа: бесплодное желание рядить наше прошедшее в краски и наряды, занятые от народов других, высказывается на каждой странице её. Как художник, Карамзин чувствовал величие России: как мыслитель, он никогда не мог его определить для самого себя; а мысль, однажды пробуждённая, требует ответа прямого и не довольствуется обманами искусства, не вполне верующего в самого себя. Временное оживление стало ослабевать, совокупная деятельность становилась со дня на день более невозможною, и, наконец, прекратилась вовсе. Силы, характеризовавшие уже начало столетия, развивались всё более и более. Всё одиночнее становился писатель-художник, всё отрицательнее к обществу становился писатель-мыслитель.

Наша духовная болезнь истекала из разрыва, между просвещённым обществом и землёю. Выражалась она глубоким сомнением этого общества в самом себе и в земле, от которой оно оторвалось. Это сомнение было законно и разумно; ибо, оторвавшись от народа, общество не имело уже непосредственного чувства его исторического значения, а в сознании оно не подвинулось на столько, чтобы понять его умом. Как всегда бывает, душевная болезнь выражалась всего более в людях передовых. Конечно, художники, движимые особенными, им только принадлежащими силами, и одарённые особенным внутренним ви́дением, не теряли вполне веры в своё отечество и не отказывались от искусства? Гений продолжал творить своё гениальное. Но мучительна была эта жизнь: но глубоко было в самих художниках чувство, что они трудились над формою и лишены были истинного содержания. Таковы были признания Баратынского; таково убеждение Пушкина, по преимуществу выраженное в его последней, наиболее зрелой, эпохе. Художник, во сколько он был мыслитель, становился постоянно поневоле, также как и вся мысль общества, в чисто отрицательное отношение к Русской жизни. Высший всех своих предшественников, по фантазии, по глубине чувства и по творческой силе, Гоголь разделил ту же участь. В первых своих творениях, живой, искренний, коренной Малоросс, он шёл не колеблясь, полный тех стихий народных, от которых, к счастью своему, Малороссия никогда не отрывалась. Глубокая и простодушная любовь дышит в каждом его слове, в каждом его образе. Правда, в наше время нашлись из его земляков такие, которые попрекнули ему в недостатке любви к родине и понимания её. Их тупая критика и актёрство неискренней любви не поняли, какая глубина чувства, какое полное поглощение в быт своего народа нужны, чтобы создать и Старосветского Помещика, и великолепную Солоху, и Хому Брута, с ведьмою-сотничихою, и все картины, в которых так и дышит Малороссийская природа, и ту чудную эпопею, в которой сын Тараса Бульбы, умирающий в пытках за родину и веру, находит голос только для одного крика: «слышишь ли, батьку? а отец, окружённый со всех сторон враждебным народом и враждебным городом, не может удержать громкого ответа: «слышу!». Впрочем, я не стану говорить ни об этой тупой критике, ни об актёрстве народности, не понимающем Малороссиянина-Гоголя. В иных отношениях был Гоголь к нам, Великороссам: тут его любовь была уже отвлечённое; она была более требовательна, но менее ясновидяща. Она выразилась характером отрицания, комизма, и когда неудовлетворённый художник стал искать почвы положительной, уходящей от его приисков, томительная борьба с самим собою, с чувством какой-то неправды, которой он победить не мог, остановила его шаги и, может быть, истощила его жизненные силы. Жизнь его всем известна. Об отношениях же его к родной области и к России я позволю себе сказать следующее моё убеждение. Гоголь любил Малороссию искреннее, полнее, непосредственнее: всю Русь любил он больше, много требовательнее, святее. Над его жизнью и над его смертью, так же как в другом отношении над жизнью и смертью любимого им Иванова, задумается ещё не одно поколение.

Я сказал, что любовь Гоголя выражалась к нам отрицательно; разумеется, ещё отрицательнее было направление Лермонтова, которого, впрочем, после Пушкина и Гоголя, едва ли бы я должен называть.

Думаю, мм. гг., что я довольно ясно высказал вам причины, почему никакое общество, никакая совокупность словесной деятельности, не могли существовать в большей части той эпохи, о которой я говорю. Всякая совокупность требует начал положительных, ибо отрицание есть начало разъединяющее и уединяющее. Нечего и упоминать о конце этой эпохи, в котором те же причины продолжали действовать и, усиленные внешними обстоятельствами, довели нашу словесность до такой степени, что, общий её обзор мог бы заключиться в трёх коротеньких, всем известных словах: «я слышу молчание».

Я сказал о главной струе и главном направлении мысли в нашем просвещённом обществе; но самое зло вызвало противодействие. Нашлись люди, которые усомнились в правоте общего сомнения. Они решились вглядеться в вопрос прямо и смело, не скрывая от себя ни его видимой правоты, ни его серьёзности. В коротких и, может быть, несколько резких словах выражу я тот смысл, который они поняли в общественном мнении о Русской земле. Земля большая, редко заселённая, прожившая или прострадавшая бессмысленную Историю, ничего не создавшая, не носящая никаких особенных зачатков и семян для человечества, – вот Россия. По правде сказать, на что такая земля нужна Богу или людям? Это – или явление, принадлежащее натуральной истории и фавне северного полушария, или много-много человеческий материал, может быть пригодный на то, чтобы оживиться чужою мыслью и сделаться проводником этой чужой мысли к другим, ещё более удалённым и ещё скуднее одарённым, племенам. Вот, мм. гг., как мне кажется, довольно точное выражение того внутреннего сомнения, которое составляло действительную болезнь и действительную историю нашего умственного просвещения в первой половине нашего столетия. Я сказал, что, наконец, родилось сомненье в правоте этого сомнения. Не может, подумали иные, такая материальная сила развиться в человечестве без самостоятельной силы духовной. Нет, Русский народ не просто материал, а духовная сущность. Не может духовная сущность самостоятельная не содержать в себе зачатков, отличающих её от всех других и назначенных, чтобы пополнить или обогатить все другие.

Вот как вкратце можно, кажется, выразить убеждение, вступившее открыто в борьбу с прежним сомнением.

Борьба этих двух умственных настроений, оправдываемых логическим развитием мысли и, без сомнения, получивших начало от того разрыва в народном составе, о котором я говорил, эта борьба осталась небесплодною; и в то время, когда, по-видимому, беднело художество и замолкала словесность, наше сознание двигалось вперёд довольно быстрыми шагами. Конечно, борьба ещё не кончена; но я думаю, что болезнь, угнетавшая внутреннюю деятельность Русского ума, несколько утратила свою силу. Если она долго останавливала наши шаги вперёд, если она похитила много дорогих жертв, то мы не должны забывать, в каких глубоких тайниках души она скрывалась и как губительно подтачивала она самые начала бодрости и надежды жизни духовной. История, думаю я, со временем признает, что много человеческих племён исчезло с лица земли единственно от того, что невольно и инстинктивно задали они себе вопрос: нужны ли они Богу или людям, – и не нашли себе удовлетворительного ответа. Впрочем, к счастью, у нас весь вопрос происходил только в недрах высшего сословия, а народ оставался не затронутым в спокойствии своей исторической силы.

Общество наше открылось снова и, надеюсь, под условиями более благоприятными, чем прежде. Сначала, как я сказал, сословие, изменившееся вследствие Петровской эпохи, не чувствуя внутреннего разрыва общественного, жило и двигалось с какою-то гордою радостью, в чувстве новой государственной силы и нового просвещения. Потом, – при невольном сравнении с действительно образованными странами, – оно почувствовало свою слабость и усомнилось, не в себе (что было бы разумно), но в Русской земле, что было справедливым наказанием за разрыв с нею. Тогда развилась та душевная болезнь, которая сделала нас неспособными ни к какой совокупной деятельности. Позже наступило время лучшего сознания и, не исцелив прежнего общественного разрыва, не сросшись с родною землёю, мы, по крайней мере, начали приобретать её умом. Знаю, что это ещё весьма мало, что мы должны её приобрести жизни и для того, чтобы была возможна творческая деятельность в области искусства и общественного быта. Это дело всех и каждого. Но шаг, уже совершённый, имеет свою важность, и я полагаю, что мы стали не совсем неспособными к совокупному действию.

Будет ли наша деятельность плодотворна, будет ли от неё какой успех, про то скажет будущее. Во всяком случае, успех зависит от двух условий. Надобно, во-первых, чтобы всё просвещённое общество принимало участие в нашем деле; а во-вторых, чтобы мы были достойны этого участия. Участие просвещённого общества заметно будет тогда, когда это сословие действительно признает, что самое литературное слово не есть дело только отдельного лица, не есть достояние какого бы то ни было более или менее тесного кружка, но что оно достояние всей Русской земли, всего Русского народа; когда это сословие будет искренно дорожить всяким успехом Русского слова, когда оно будет радоваться его свободному выражению и скорбеть о каждой его невзгоде, считая её оскорблением своего собственного достоинства и своих собственных прав. Таково должно быть участие всех образованных людей. А мы, со своей стороны, будем достойны этого участия тогда, когда мы не будем употреблять этого литературного слова для целей личных и своекорыстных, но будем смотреть на него, как на орудие для страстей злых, низких или нечистых, и не будем унижать его лестью (я не говорю уже о грубейших и, так сказать, пережитых формах лести), лестью самой литературе, так мало выражающей сущность Русского духа, или лестью всему обществу, в котором так мало ещё согласия с сущностью Русской жизни.

Я назвал литературное слово достоянием Русского народа. Разумеется, я знаю, что народ никому не передаёт всецело своего достояния; но мы должны, мм. гг., попечительно хозяйничать тою частью сокровища, которая досталась на нашу долю. Короче сказать, сохраняя уже утверждённое название «Любителей Российской Словесности», мы постоянно должны помнить, что мы – «служители Русского слова».


Категория: Статьи Алексея Степановича Хомякова | Добавил: shels-1 (08.05.2022)
Просмотров: 294 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *: