Главная » Статьи » Статьи Алексея Степановича Хомякова |
* Это последнее, предсмертное, неоконченное сочинение Алексея Степановича. Оно помещено во 2-й книге Р. Беседы 1800 года, с таким предисловием: «Не станем пояснять все печальное значение настоящей статьи. Ее содержание, касающееся высших вопросов, доступных человеческому знанию; ее направление, стремящееся развязать наиболее запуганный узел современного мышления; самая ее неконченость — с перерывом именно на том месте, где должна сосредоточиться вся сила исследования, где автор сам «не без страха» приступает к дальнейшим вопросам, сознавая их крайнюю важность; наконец, обстоятельство, что сочинение не только было последним, но что смерть, можно сказать, застала за ним автора; что последние, эти самые неконченые строки писаны были уже в преддверии смерти, может быть, в ее предчувствии, — все это, само но себе, красноречиво. Нам остается пожелать, чтобы труд мысли, начатый здесь, как и во многом другом нашим рано похищенным деятелем, не остался без продолжателей. Если не всякому доступна та умственная высота и то разнообразие даров, каким обладал покойный, тем не менее, да послужит всякому примером та высота нравственная, та полнота искренности, с какою он, буквально до гробовой доски, служил своему призванию, то стремление, наконец, быть вне умственной зависимости, вне духовного рабства, вне всякого обольщения, каких бы оно ни было видов и наименований. Русская Беседа». Любезный Юрий Фёдорович! Я не побоялся писать вам о философии и звать вас на трудный подвиг её строгих исследований в то время, когда вы и без того заняты были нелёгким подвигом в области нашей гражданственности. Я был уверен, что и вы, несмотря на свои занятия, не испугаетесь путешествия по другой, более суровой области, по области безусловного мышления за пределами мира явлений. Умственное напряжение одного рода служит, по моему мнению, лучшим отдыхом после напряжения другого рода: так кончик рысью или коленце вскачь восстановляет силы усталого пешехода скорее, чем тюфяк или перина, – таков, по крайней мере, был опыт моей молодости. И вы действительно не попеняли на меня за безвременность моего письма; вот теперь и другое о том же предмете. Оно дойдёт к вам в такое время, когда вы уже кончите ту великую работу, которой, в продолжение полутора лет, вы отдавались всеми силами ума, всею напряжённостью воли, всею искренностью совести: не откажитесь, вместо стакана доброго вина после дневной работы, распить со мною стаканчик холодной воды из родника философии. Ведь это тоже своего рода вода живая и мёртвая, которая возвращала жизнь и силу богатырям; разница, только в том от нашей сказочной воды, что вода из мысленного родника делается живою или мёртвою по свойствам пьющего. Вас можно потчевать смело. Тому дня четыре, поздним вечером, т. е. как вы знаете, за полночь, подошёл я к окошку. Ночь была необыкновенно ясна; далёкая и глубокая даль отрезывалась отчётливо против ночного неба; почти полный месяц, уже на ущербе, плыл тихо, не слишком высоко над землёю; недалеко от него алмазным огнём горела планета, кажется Юпитер; в стороне сверкал и мигал красноватый Сириус, и бесчисленное множество звёзд покрывало всё небо серебряною насыпью. Полюбоваться бы, да и заснуть; нет! Тут мне пришла мысль, несколько странная, но математически верная, о которой я и намерен с вами поговорить. Мне пришла мысль, что вся эта красота, которою я любуюсь, есть уже прошедшее, а не настоящее. Положим, что край горизонта виделся мне только какою-нибудь долею терции позже, чем он действительно существовал; но уже месяц, мною видимый, был слишком целою секундою старше настоящего, а свет, который он посылал ко мне, был уже несовременен несколькими минутами; ещё далее в прошедшее уходил Юпитер; Сириус, мигающий перед глазами жителя села Богучарова, был не теперешний, а тот, который был тому года два или более назад. А те мелкие бесчисленные звёзды, которые искрились по всему небу, это были звёзды, которые были тому десять, пятнадцать, сто или тысячу лет и более назад. Я не видал ничего, ровно ничего современного моему видению, и почти ни одного предмета, современного другому. Всё, что я видел, могло уже не быть, а я бы видел. Странно! Потом, тишина ночная была полна звуков, от чиликания каких-то насекомых в саду до далёкого грохота почтовой кареты по щебёнке, до почтового колокольчика, ещё более далёкого, и до караульной доски, которая изредка слышалась, чуть-чуть слышалась, за несколько вёрст. Опять всё прошедшее, более или менее близкое, но всё-таки прошедшее. Что же? Ведь всякая сила, действующая в природе, несовременна своему действию. Свет ли, электричество ли, магнитность ли, всё равно. А притяжение? О нём всегда говорят, всегда думают как о чём-то связующем два предмета в современности. Это пустяки, этого быть не может. Правда, мы не можем определить того времени, которое ему нужно, чтобы проявиться. Единственные данные для этого могли бы быть выведены из теории приливов; но, очевидно, и это невозможно, по крайней неправильности морских и атмосферических движений и по неправильности земной формы, а пертурбации планет и их спутников едва ли уловимы с достаточною определённостью. И так, измерить время, нужное для проявления притяжения, мы, вероятно, никогда не сумеем; но всё равно. Когда все прочие силы требуют времени, нельзя предположить силу, не требующую его; решительно нельзя, тем более что электричество и магнитность, представляющие в себе явление притяжения, уже уличены в зависимости, и весьма сильной зависимости, от времени. И так, все силы без исключения, т. е. всякое действие предмета, т. е. всякое существование предмета, для другого предмета, заключается в последовательности времени. Представьте себе Плеяды с усовершенствованною оптикою, и их жителям (т. е. зрению их жителей) будет современен не Гарибальди или резня в Сирии, а Домициан и христианские мученики, или, может быть, Авраам, ведущий свои большие стада по (тогда ещё зелёной) Палестине, не выжженной Божиим огнём. Обман ли это зрения субъективного? Нет; ибо и земля сама, по взаимодействию притяжения, для Плеяд не теперешняя, и Плеяды для земли не теперешние. Современность существует только в каждом предмете отдельно; я сказал бы более – в каждом атоме отдельно, если бы разумный человек мог серьёзно говорить о самостоятельном атоме. Собственно современность существует только в отвлечении, предмет же современный не существует для другою предмета; другой для каждого есть уже прошедшее. Конечно, таков обман наших чувств или, лучше сказать, обман нашей веры в чувства, что видимое нам кажется всегда существующим. «Клянусь, – говорил, кажется, герой какой-то Английской поэмы, – этими светящими звёздами». Чтобы остаться в пределах истины, он должен бы сказать: «Клянусь этими когда-то светившими звёздами», потому что светятся ли, существуют ли даже они в то время, как он клянётся, он знать не может, разве только по догадке. Бесспорно и то, что, при небольших расстояниях, предметы кажутся современными не только чувству, но и самому воображению, не вмещающему в себе слишком мелкую дробь времени, необходимую для проявления существования; но ведь разум стоит выше вещественного ощущения и полувещественного воображения. Если звук топора долетает до моего слуха, по вечерней заре, секунды в четыре или более, – ясно, что каждая часть этого расстояния соответствует какой-нибудь частице времени. Если свет Солнца доходит до моего глаза и до былки, в которой он возбуждает растительное движение, в восемь минут и около двадцати секунд, – ясно, что каждая верста, более, каждая малейшая частица его пути требует какой-нибудь дроби времени, хотя бы эта дробь была несравненно меньше той, которую наш остроумный соотечественник (г. Константинов) заставил выразиться графически: общее правило остаётся неизменным. На всякий предмет природы действует на то, что́ существует, а то, что́ существовало, т. е. действует только несуществующее в реальном, настоящем пространстве; ибо действие прошедшего есть отрицание действия настоящего. То Солнце, которое меня греет, его уже нет; а то, которое есть, то меня ещё не греет, и будет ли греть, неизвестно. Это станет ещё яснее, когда вы сообразите, что человек может быть убит другим человеком, который уже был убит прежде его самого. Заметьте, как тесно сплетается существующее с несуществующим в пространстве, мнимо-реальное с мнимо-нереальным, и как тесна связь пространства со временем. Всё это, конечно, давно известно, но ещё не сознано с достаточною ясностью и не введено в науку мысли с достаточным значением. Мир является разуму как вещество в пространстве и как сила во времени. Немецкие мыслители уже сознали такое деление понятий, и Шеллинг говорил о нём очень много в своей Пропедевтике* (* Точнее было бы указать на систему общей философии, к которой Пропедевтика может почитаться введением. Изд."), называя, между прочим, время жизнью; но тут великому философу изменяет сила и ясность мысли: метафорические выражения (то есть элемент мистицизма) становятся на место выражений строго сознательных, и кажущаяся (только кажущаяся) последовательность диалектической критики смешивается незаконно с неопределённым созерцанием и с обманами представления (der Repräsentation). Различие между пространством и временем не находит у него никакой логической формулы, и шаткость выражения доходит до того, что в одном месте он оставляет за пространством только значение бессильного распадения, что̀, конечно, противно всякому здравому философскому смыслу. Я сказал, что мир является разуму как вещество в пространстве, как сила во времени; но тут встречает нас вопрос: что такое вещество? Откинем безрассудное и детское представление о самостоятельном атоме, понятие, которое не заслуживает далее и опровержения (ибо неизменяемое – а̀том – не может быть ни причиною, ни орудием действия, и обращается в простое понятие об отвлечённом пункте): затем вещество, относительно к форме, является как произведение силы, между тем как, кроме формы, мысль за ним ничего утвердить не может; сила же является как изменение или, лучше сказать, как начало изменения формы. Следовательно, пространство и время являются одинаково категориями силы. Это их общее отношение к одной данной и ещё к одной категории количественности подало повод к весьма законному и всеми употребляемому выражению: «пространство времени», и к Русскому: «с час место». Но разница в определениях пространства и времени относительно к силе такова: время есть сила в её развитиях; пространство – в её сочетаниях. Само вещество перед мыслью утратило вполне свою самостоятельность, будучи, очевидно, произведением или проявлением, а никак уже не началом силы. От того-то школа материалистов в наше время, признав невозможность удержать за веществом его самобытность, перешла в учение мнимого реализма, не понимая, что этот мнимый реализм точно так же несостоятелен, как и прежний материализм, и по той же причине, именно потому, что удерживает за дробным и количественным те свойства, которые могут принадлежать только цельному и единичному. Как много выше её был старик Спиноза! Материалисты XIX века, кажется, даже не в состоянии понять этого великого мыслителя: их ум как будто не способен к напряжению чистого мышления, к созерцанию отвлечённого понятия. В нём есть какая-то тучность, что-то похожего на сельскую попадью, для которой лёгкий пар над сытной кулябякою есть крайний предел духовного представления. Как скоро материалист устранил или спрятал от себя слишком яркие противоречия грубой веры в самостоятельное вещество, он совершенно покоен и глядит вам смело в глаза, не понимая даже, чего бы ещё не доставало: ведь, кажется, всё ладно! Таков даже остроумный Фейербах, не говоря о dii minores, которых тупость доходит часто до комизма. Но Кант был прав, когда и времени и пространству он давал только значение категории нашего же разума, то есть когда он отнимал у них самостоятельное содержание, и из Лейбницева ordo rerum переименовывал их в ordo visionum. Таково было требование критики в его время. Он был прав в этом отношении, хотя самое определение его, так же как и Лейбницево, есть чистейшая бессмыслица: ибо, как я уже говорил, слова coexistentes и consequentes, введённые им в определение времени и пространства, заключают уже в себе ту самую мысль, которую они будто бы должны определить. Я теперь говорю только об изменении слова res в слово visionеs. Этою переменою он возвращал время и пространство в явления нашего внутреннего мира, из которого они, как и всё прочее, были незаконно выведены и приписаны к недоказанному внешнему миру. Об этом я уже писал. Отчего же я снова даю этим категориям значение как будто бы внешнее? Постараюсь объясниться. Вся Немецкая критика, вся философия Кантовской школы, осталась ещё на той степени, на которую её поставил Кант. Она не двинулась далее рассудка, то есть той аналитической способности разума, которая сознает и разбирает данные, получаемые ею от цельного разума и, имея дело только с понятиями, никогда не может найти в себе критериума для определения внутреннего и внешнего, ибо имеет дело только с тем, что уже воспринято и, следовательно, сделалось внутренним. Вы помните, любезный Юрий Фёдорович, что стараясь, отчасти изложить тот великий шаг, который совершён был нашим, слишком рано умершим мыслителем, И.В. Киреевским, именно – разумное признание цельности разума, и, стараясь при том продолжить его мысленный подвиг по пути, им указанному, я назвал верою ту способность разума, которая воспринимает действительные (реальные) данные, передаваемые ею на разбор и сознание рассудка. В этой только области данные ещё носят в себе полноту своего характера и признаки своего начала. В этой области, предшествующей логическому сознанию и наполненной сознанием жизненным, не нуждающимся в доказательствах и доводах, сознаёт человек, что принадлежит его умственному миру и что миру внешнему. Тут, на оселке воли, сказывается ему, что в его предметном (объективном) мире создано его творческою (субъективною) деятельностью, и что независимо от неё. Время и пространство или, лучше сказать, явления в этих двух категориях, сознаются тут независимыми от его субъективности или, по крайней мере, зависящими от неё в весьма малой мере. Вот почему я имел право уже говорить о них, как о категориях силы, помимо человеческой личности, и определять их в этом смысле; но тут ещё мышление останавливаться не может. Полнота разума или духа человеческого сознаёт все явления объективного мира своими, но, как я уже сказал, идущими или от него самого, или не от него. В обоих случаях он принимает их ещё непосредственно (но выражение Немцев), то есть верою. Тот слепой оптик, о котором я говорил, познаёт законы недоступного ему света, но он принял их, как явления, верою в чужое чувство, точно так же как зрячий – верою в собственное чувство, и точно так же как художник – верою в собственное творчество. При всех возможных обстоятельствах, предмет (или явление, или факт) есть веруемый, и только воздействием сознания обращается вполне в сознаваемого, и мера сознания никогда не переходит пределов или, лучше сказать, не изменяет характера, с которым принят первоначально предмет (так слепой оптик будет всегда знать свет только как перемену в чужой жизни, а не в своей; так призраки доктора Николаи продолжали быть для него реальными, хотя он и сознавал их ничтожность). Но, с другой стороны, думать о сознаваемом мы можем не иначе, как в законах или категориях самого сознания; иначе мы ещё думаем о нём как о веруемом, воображая, что думаем о сознаваемом, то есть мы уже не думаем, ибо есть внутреннее противоречие в нашей думе. Она не просто неполная, как была бы при недостаточности в данных, но самоуничтоженная, то есть ложная. Таков вообще недостаток мистиков, таков недостаток и большей части философов, когда они начинают толковать о мире реальном. Этот недостаток ярко бросается в глаза в том определении времени и пространства, которое нам дано было Германией (каковы, например, слова последующий и сосуществующий). В том определении, на котором я остановился и в котором сила признаётся просто как неизвестная причина веруемых явлений, то есть в положение время есть сила в её развитиях, пространство – сила в её сочетаниях», отстранён прежний порок; но вы чувствуете, что слова развитие и сочетание не вполне ещё освобождают нас от бессознательной предметности и не вполне переводят самое определение в область строго логического сознания; они ещё не подчинились его категориям. Действительно, они принадлежат миру умственному и области чистого сознания; но в них заключается уже незаметное, наперёд сделанное, приложение логических категорий к внешнему миру. Всмотритесь в них внимательно, и слово развитие, как слово сочетание, обращаются в категории причинности и взаимности. Поэтому, сознательное определение времени и пространства будет: время есть сила в категории причинности, а пространство – в категории взаимности, т. е. время и пространство суть категории причинности и взаимности в мире явлены независимым от субъективной логичности человека. Теперь мы настолько очистили самое понятие, что, с полною отчётливостью анализа, можем отделить в определении сознанное от веруемого, и видим, что к последнему относится уже только идея явления и внешности в отношении к субъективности человеческой; следовательно, время и пространство утратили всякое самостоятельное значение в отношении к разуму вообще, сохраняя значение только в отношении к личности. Таков логический вывод. Разумеется, он решает вопрос положительно только в отношении к человеку и, оставаясь отрицательным в отношении к общности мировой, в этом последнем отношении он определяет, чего мы сказать не можем, а не ставить положения действительного. Иначе и быть не может, потому что ни самое явление, ни внешность, не имеют положительного определения, оставаясь в области веры, а не познания, которого конечная цель – уравняться с верою, быть вполне сознанною верою – не достигнута и не достижима для человеческого мышления. За всем тем, подвиг мысли ещё не кончен и в этом частном вопросе. Слово «явление» удерживает нас ещё в материальном мире, ибо для человека разумного мира явлений есть уже мир вещества, и нет никакой нужды воображать себе вещество, как его представляет, впрочем, остроумный, Лондонский писатель, в виде какой-то крупы, более или менее туго набивающей бесконечную пустоту пространства (представление – достойное сельской попадьи, – и это говорит умный человек, и это, без зазрения совести, предлагает он как наукообразное начало юным умам! – за него совестно). Мы знаем, что всякая чужая мысль, покуда она ещё только выражение, а не мысль, принятая внутрь нашего собственного мышления и им сознанная, остаётся ещё для нас в мире явления, в мире сил формальных и, следовательно, вещественных. Более этого мы сказать не можем; но уже из этого получаем право не признавать самостоятельности за формальною силою. При всем том она становится перед нами как внешнее; как чужое, как не я, ставимое не творчеством нашей субъективной личности, недоступное нашему положительному сознании, но доступное, хотя отчасти, его отрицательной критике. Действительно, сознание не сознаёт явления: оно может понять его законы, его отношение к другим явлениям, более – его внутренний смысл (как, например, мы понимаем слово устное или писанное); но оно не понимает его как явление. От того-то слепой не видит, хотя и определяет законы света, и глухой не слышит, как бы ни был силен в акустике, между тем как полное разумение есть воссозидание, т. е. обращение разумеваемого в факт нашей собственной жизни. Явление недоступно сознанию как явление, но его законы, его внутренняя: логика нам не чужды: мы изучаем его, мы определяем связь и взаимное отношение его форм; мы можем обличить ложь и противоречие в суждении о нём; наконец, мы достигаем, в суждении о нём всего того, что доступно отрицательному, а не положительному познанию. Поэтому, разум, дав общее название силы началу изменяемости мировых явлений, требует от себя ответа на вопрос: какое именно понятие заключается в этом слове? Тэн* (*Les philosophies classiques du XIX siècle en France. Изд.") старался доказать бессмысленность самого слова выставить его как простой алгебраический знак бессмысленного предположения. Его выводы не лишены остроумия и некоторой тонкости критической; но (как почти всегда выводы Французских писателей) они не исчерпывают предмета и показывают недостаток в умственной глубине. Он отвергает самостоятельность силы, и он в этом прав; но он прав только против тех, которые её предполагают, – да где же разумный человек, предполагающий её? Кому из прошедших через школу Немецкого мышления придёт такое предположение в голову? Сила, – будь она, по Гегелю, только закон понятия самотворящего, из самого себя сознаваемое и сознающее, или, по Шеллингу, того же понятия, действующая на грунте Божественного мышления, или закон явления вообще и его изменений, – сила никогда и нигде не предъявляет притязаний на самостоятельность, а всегда обозначает свойство чего-нибудь другого, предъявляющего более логические права на неё. Исключая некоторых, крайне ограниченных, псевдо-философов, не заслуживающих серьёзного опровержения, у всех других сила есть только как бы алгебраическое название законов движения (или сопротивления, что однозначно), и понятие о ней падает или сохраняется вместе с падением или сохранением целой системы, которой она составляет часть или, лучше сказать, сокращённое выражение, ибо в ней действительно сжимается всегда целая система. Определите силу по какому-нибудь философскому учению, и вы определили самое учение. Конечно, такое свойство принадлежит и всякой частности в строго последовательных системах; но ни в какой оно не выступает, может быть, более чем в слове сила. Вот что Тэну следовало заметить, и чего он не заметил. Во всём предыдущем я принимал силу в смысле закона изменения явлений, не формулы только этого изменения (по глубоко мысленному, но, как я уже сказал, несостоятельному учению Гегеля, для которого формула явления есть в то же время его начало), а действительного начала изменения явлений. Вопрос родится невольно следующий: как относится к самому явлению живой закон его изменений или начало их – сила? Возвращаюсь к тем двум категориям, о которых я начал. Мы видели, что кажущееся пространство или так называемое вещество, в его взаимодействии, не одновременно, а что одновременность его заключается либо в отвлечённом мышлении, либо в атомистическом сосредоточении, либо в субъективном видении. Точно также мы видим, что кажущееся время или так называемая сила в веществе, в порядке причинности, не однопространственно; ибо явления, связываемые мыслью в один миг времени, не могут ещё воздействовать друг на друга и, следовательно, находиться в условиях истинного пространства, а между тем время и пространство связаны друг с другом так неразрывно, что они (как реальные) друг без друга немыслимы. Действительно, говоря или думая о явлении или силе в развитии причины и действия, т. е. думая о них, как о времени, вы ставите уже идею формы, т. е. предела и, следовательно, взаимности, как показывает Гегель в своей превосходной статье (Gränze und Schranke). Итак, вы ставите уже пространство; говоря же или думая о пространстве, как взаимодействии, вы ставите уже категории причинности, т. е. время. Прежний ложный круг устранён, и мнимое определение заменено определением логическим; но связь двух категорий не только не исчезла, но выступила ещё с большею ясностью. Так, отделяя в категориях пространства и времени всё, что в них внесено чувственным представительством, и возвращая их естественным путём диалектического мышления к более строгому понятию, мы приходим, по необходимости, к тому, что преобладание стихии мысленной оставляет за ними только одно значение внешнего, необращённого сознанием во внутреннее, отнимая у них самостоятельность существования. Не созидается ли действительно пространство и время различными отношениями мысли к себе самой и к другим? Вы думаете о предмете, вглядываясь в одни его законы, будь это о вашем доме, о земле, о планетарной системе, и ничто пространственное или временное не вмешивается в вашу думу; а между тем мысли ваши, если так можно выразиться, соприкасаются, взаимодействуют и выводы летят от причины к следствию, вмещаясь все в одно мгновение, в одну точку (я употребляю выражения представительные, но вы чувствуете, что мысль от них свободна). Часто, по порядку времени внешнего, вы чувствуете, что при такой чисто внутренней работе, не хотящей отчуждать свои понятия, следствие предшествует причине, и отдалённое опережает ближайшее. Вы вполне в мире сознания. Но вы не так хотите относиться к своей мысли, будь она трудом над воспринятым или над сотворённым вами, всё равно: вы хотите её иметь не как закон только, а как факт, сделать её, так сказать, чем-то чужим самим себе, и этот дом, отечество, планетарная система, или эта статуя, картина, или хоть деревянная ложка, они уже сделались пространством, пространством вполне; они заняли какое-то место, очертились пределами, и эти пределы, в свою очередь, поставили за собою пространственную бесконечность; а время пошло своими днями и годами, или, по крайней мере, своей последовательностью и постепенностью изменений. Чем это не пространство, чем не время? Правда, они не то, общее всем, пространство, не то, общее всем, время, о котором мы привыкли говорить; но они точно так же реальны, – закон и категории новосозданного вами объективного мира, как и предметы вашей мысли, суть вещественные его стихии. Они для вас отличаются от так называемых реальных только одним: они подчинены воле, и вы это знаете, как я уже сказал в одной статье (объясняя вопросы – почему Немецкий философ не довольствуется самозадуманным пивом, а берёт его в лавочке). Они ваши, внутренние, хотя и отчуждённые волею, – а не действительно внешние, общие. Они не только ваши, но и от вас. Но вспомните чудный рассказ Тысячи и одной ночи о султане, погрузившем голову в лоханку, или путешествие Магомета по небесам, или хоть менее умные сказки о видениях под влиянием магнетизма, на которых мистики строят столько нелепых толков, не будучи в состоянии сделать ни одного путного вывода. (Между нами, они ведь так же тупы, как материалисты; они даже те же материалисты, или, иначе – те же попадьи, только более нервные). Вспомните всё это! Я говорю о сказках, правда; но в этих сказках скрывается глубокое чутье, более – верное сознание истины внутренней. Без этого сознания не стали бы вы и всякий читатель, с истинным чувством художественной правды, восхищаться видением Египетского султана. Тут есть неотразимое убеждение, что, если бы было дано человеку вглядеться в чужую мысль (уже отчуждаемую волею мыслителя в деятельности воображения), он почувствовал бы себя в новом времени и новом пространстве, уже от него независимых, а данных ему и нисколько не разнящихся от общего, хотя и совершенно иных. Яснее выражение этой мысли будет, кажется, следующее. Человек чувствует, что мир внешний и чувственный относится к нему как слово. Одно слово обще, положим, целому народу: но и всякое другое, только бы было основано на разумных законах, возможно. (Глубока мысль К.С. Аксакова в его грамматике, что слово есть воссоздание мира). Мир субъективного создания, с его пространством и временем, также действителен, как мир внешний; а мир внешний есть только всем общий, и один, как говорит Русский человек: Божий мир, Божие солнце, Божий хлеб, и т. д. Я очень хорошо знаю, что у нас эта форма выражения «Божий» имеет, по преимуществу, значение благодеяния, но думаю, что и не без примеси понятия об «общем», например: в Божием мире. Кажется, отношение силы к явлению высказывается ясно; но пойдём к нему по другому, ещё более эмпирическому, пути со всевозможною строгостью анализа. Где начало явления, иначе – сила? Самое слово явление заключает в себе понятие об отношении между сознающим и создаваемым или, лучше сказать, ещё только веруемым. Если начало явления находится в субъективно-сознающем, то оно заключается, очевидно, не в явлении; но, говоря о том разряде явлений, которые независимы от субъективности, т. е. о явлениях мира всем общего, мы уже не можем их начала искать в сознающем субъекте. В этом случае находится ли он в самом явлении? Все явления внешнего мира таковы, что они не имеют действительно никакой самостоятельности, а представляются опыту, так же как и разуму, произведением сил, начал или причин, существующих помимо каждого особенного явления и только сочетающихся к созданию его. Вы перевязывает жилу животному, уничтожаете в нём движение крови и умерщвляете его; или останавливаете приток воздуха и заставляет его задохнуться; останавливаете рост дерева, или осушаете озеро; комета в своём заносчивом беге сталкивает с пути, или разрушает астероид, или сама попадается в область планетного притяжения и откидывается на новый путь в пространстве, или гибнет целая солнечная система (всё равно, гибнут ли они в действительности или нет, разум сознаёт внутреннюю возможность такой погибели), – разрушение или сохранение явления зависит не от него. Причина его существования не в нём, а вне его, в силах или началах, не ему принадлежащих. Оно само случайно для себя, хотя и не случайно, а разумно и логически выводимо из общих мировых законов. Внутри себя оно живёт или существует опять не по законам или началам, им постановленным, а по началам, получаемым извне, как последствие общей мировой жизни. Итак, вся его сущность принадлежит не ему, и, следовательно, каждое явление есть только известное преломление или сочетание и узел общих причин. Сила или причина бытия каждого явления заключается во «всём» Но это «всё» не есть итог явлений. Вы может сказать, что аршин есть часть версты или земного радиуса, но не можете сказать, что аршин есть часть всемирного поперечника, обращающего этот поперечник в итог аршинов. Точно также, не можете вы сказать, что явление есть часть «всего», обращающего это «всё» в итог явлений. Частное не итожится в бесконечное «всё», а начало всякого явления, очевидно, заключается именно в этом «всё», т. е. в мыслимом, а не представляемому и не являемом. Но начало заключается только ли во: «всём», или в сочетании его с частным явлением? (Заметьте, пожалуйста, что, отделив внешнее от внутреннего в субъективном сознании, я уже не имею права ставить, как Германская философия, «всё» и все явления в движение самосознающегося субъекта. Я думаю, что уже получил право отказаться от этой призрачной простоты, дошедшей, путём логической необходимости, до самоубийства системы в Гегеле. Признав внешнее человеческому мышлению, т. е. лично человеческому, я отношусь к миру, как внешнему, и должен допрашивать его о началах явления, признавая в нём возможность самостоятельности. Мы видели случайность явления в отношении к нему самому; но, при всей этой случайности, не может ли мысль признать его полярным фактором в отношении к целому, фактором, производящим новое явление и, следовательно, возвратно объясняющим всякое предшествующее и самый вечный корень своего существования? Всмотримся в любое явление; положим, что это выстрел, убивший зверя. Допустим конечный результат как явление. Какое же ему предшествовало, в котором мог бы заключаться фактор для произведения будущего? Вы с вашим ружьём, с вашим верным глазом и твёрдою рукою (я не забыл, как видите того, чем вы во время оно, по справедливости, хвалились: желаю вам того же и в будущем); но во всём этом когда же переставали действовать мировые законы? Летела дробь из ружья; но какой же момент был действительным явлением? Во всё время этого полёта действовали: сила пороха, тяжесть, устремлённая по прямой линии, притяжение земли; изменяющее эту линию, сопротивление воздуха, даже лёгкое влияние бокового, встречного или попутного ветра, законы химические, удерживающие дробь в её виде или окисляющие её на лету и изменяющие её тяжесть. Нет той точки, той формы, на которой бы мы могли остановиться и сказать: вот явление. То же было и прежде. Ваше ружьё, ваш порох, вы сами – всё это никогда не было, всё это ряд изменений или, лучше сказать, постоянное изменение, при котором мысль не имеет права, не может остановиться ни на минуту и признать что-либо за явление. То же и после. А планета? а солнечная система? Вдумайтесь в них, и они точно то же, что̀ этот мгновенный выстрел. Эта рука, эта нога, эта цветущая былка, эта засохшая соломинка, всё это, по всей поверхности и во всей своей внутренности, беспрестанно разлагается и составляет новые сочетания. Кость внутри тела, камень в недрах земли, не остаются ни на один миг без изменения. Нет ни одного момента времени, в котором хотя бы малейшая частица оставалась собою. Ничто не существует: всё im Werden, как сказала уже Германия (в грядении, сказал бы я; ибо werden есть не что иное как гряду, или gradior Латинский. Эта этимология для меня несомненна). Правда, мы говорим о явлении; но что называем мы этим именем? Что-то выхваченное из общего, что-то не имеющее действительно никаких пределов, а определяемое только нашею слабостью и нашею личностью, которая сама, помимо субъективности, опять не имеет ни предела, ни формы. Прибавьте к моим словам великолепные строки Паскаля sur l’infiniment grand и l’infiniment petit, строки, ещё более понятные современной науке, чем науке его времени, и вы увидите, что как явление в своём разрастании ушло во «всё» мыслимое, а не являемое и не представляемое, так точно, в своём желании определиться, оно, раздробляясь, пропало в «атоме» или моменте мыслимом, а не представляемом и не являемом. Оба фактора вырвались перед вашими глазами из мира явлений и перешли в мир мысли. Оба освободились от формы или лишились её, следовательно, не признают уже над собою её владычества и стали пред нашим мысленным взглядом как положительно сущее, кажущееся отвлечённостью, потому что добыто отвлечением, сущее, тождественное самому себе, но разбитое на мнимую полярность «всего» и «атома» слабостью нашего субъективного созерцания. Но скажут: этот результат не необходим, потому что путь произвольно мною выбран. Нет, он не произвольно выбран. Человек может отказаться идти по нему, как он может отказаться от всякого мышления, по завидному праву, которым так многие пользуются, особенно у нас; но он, неизбежен для мысли: он существует в каждом человеке самоправно и действенно, как бы он от него ни отказывался, и неразлучен с его существом. Это путь строгого анализа; результат, им дойдённый, необходим. Сущее осталось перед нами вполне свободное от явления, от формы мнимо-реальной, и доступное только мышлению; но это сущее, это «всё» заключает в себе и мышление, которое одно уцелело перед анализом частных явлений. Итак, характер и значение мысли остались за ним, но уже не подчинённые никакому внешнему стеснению, в полной своей свободе. Явление есть уже его движение, его как сознаваемого или как предмета для сознания, следовательно – его движение для сознающего. Оно свободно, но разумно, т. е. согласно с законами разума. Разумность не есть необходимость, хотя её и смешивают с нею, особенно вследствие Гегелева логического учения: разумность не есть необходимость, она есть только условие возможности. Треугольник есть треугольник, потому, что нетреугольный треугольник – это звук, а не мысль; но этот закон относится только к мысли о треугольнике вообще и нисколько не обусловливает существования какого бы то ни было треугольника. Движение мысли заключает в себе возможность этого движения, т. е. не допускает никакого противоречия самому себе; но возможность не определяет действительного существования. Возможность или разумность следует правильно называть мыслимостью, и если бы это слово было употребляемо Германскою школою, она избегла бы весьма многих ошибок, в которые впала вследствие употребления слова vernünftig, которого двусмысленность, постоянно привносила чуждую и, следовательно, ложную стихию к идее мыслимости. Правильное развитие всякой лжи разумно потому только, что неправильное развитие немыслимо, ибо оно не развитие; но правильное развитие лжи не обращает её в правду: оно не изменяет первой данной и, разумеется, при своём конечном выводе, обличит её во лжи и, следовательно, уничтожит её; а до тех пор оно мыслимо, – оно возможно, и часто является в ограниченной субъективности человека и человеческого рода потому только, что внутреннее противоречие первой данной не вдруг уясняется для ограниченной мысли. Собственно правильное развитие лжи есть её обличение, а не развитие, и таким образом разумно; но покуда процесс не кончен, он имеет признаки развития, будучи в действительности уничтожением данной. Собственно ложь немыслима и невозможна в мире, который есть правда сущего; поэтому, свобода «всего», т. е. мысли, не стесняется нисколько тем, что она разумна, т. е. мыслима. Но свобода, как и возможность, не заключают ещё и не могут заключать в себе начала или причины явлениям. Оба эти понятия отрицательны; оба определяют только отношение внешнее (возможности ко лжи, свободы к принуждению); оба принадлежат, так сказать, страдательной области понимания, а не деятельности полного разума; их нет в самом сознаваемом и, следовательно, в явлении: ибо сознание добывает их посредством противоположения. Принуждение, как сила, находится не в предмете, на который оно действует, а во внешнем, действующем на него, и только из отрицания этого принуждения истекает понятие о свободе. В этом слове положительно не оно само, а принуждение; существенность, как я уже прежде сказал, принадлежит только положительному. Поэтому, движение, которое мы называем свободным, через то самое ставится нами как несущественное или несамосущее. Свобода не может, в смысле положительном, быть началом явления, хотя мы и получили её, как качество для этого начала, путём отрицания. Начало же движения в положительно-сущем должно быть положительным. Явление, как реальное, как итог явлений, мы это уже видели, не может быть признано фактором в движении «всего»; явление же, как закон, есть только возможность, и, следовательно, также не может быть фактором для мира положительного. Самостоятельными остались только, кроме мышления, «всё» и момент или «атом» – оба принадлежащие миру мысли, а не явления или представления. Они тождественны; но если бы мы даже признали за ними отношения тождественности полярной (что, впрочем, привносится нами, а не присуще им), то и тогда сочетание их будет только свободою или возможностью, а не более. Содержания ещё нет. Математик выразил бы это логическое понятие формулой: ∞*0; которая есть формула математической свободы, т. е. возможность всякого количества, и, следовательно, (помимо внешнего определения) отрицание всякого определительного количества, вследствие равноправности всех. Поэтому, как я уже сказал, свобода не может в себе заключать начала явления; но это начало, по отрицанию, определяется сознанием рассудка, как свободное (следуя закону, который я объяснял в статье, помещённой в Русской Беседе* (*По поводу отрывков Киреевского.). Оно заключается не в свободе мысли, оставшейся единственным определением «всего», но в мысли свободной, т. е. воле разума. Вот, любезный Юрий Фёдорович, тот корень движимого и изменяемого мира явлений, к которому приводит нас строгость анализа, откуда бы мы ни начали свой логический путь, если только пойдём по нём неуклонно, отстраняя обманы мира представление и требуя отчётливого ответа от всякой степени мысленного развития, на которой вздумалось бы нам незаконно остановиться. Воля – это последнее слово для сознания, так же как оно первое (и именно потому, что оно первое) для действительности. Воля разума, и – прибавляю – разума в его полноте, ибо изменение явлений есть изменение в сознаваемом (а не в сознании, которое, со своей стороны, воспринимает одинаково всякий предмет), но сознаваемое, как таковое, – уже предполагает или, лучше сказать, заключает в себе уже присущее существование до-предметного сознания, той первой степени мысленного бытия, которая не переходит и не может перейти в явление, всегда предшествуя ему. (Это ложно названный субъект, между тем как субъект есть та же степень, но уже признанная сознанием). И так, самое изменение явлений, совершаемое в сознаваемом, ставит уже полноту мысленного существа, и поэтому только в полноте разума находим мы начало явления и его изменений, т. е. силы. Воля – я уже прежде показал, что понятие о ней не даётся человеку извне. В себе, а не вне себя добыл он его, как понятие о самом разуме. Мир внешний не учил его такому понятию; мир внешний не представлял для него ни основ, ни данных. Целые категории мыслей зависят от него и не могли бы вовсе существовать без его существования, а его существование ничем необъяснимо. Всё движется по закону причин и следствия; всё одинаково покорено необходимости. Свобода может являться только относительною, т. е. в отношении к одной какой либо силе, а никак не ко всем. Откуда же возникло признание воли? Ею собственно, как я уже сказал, определяются границы субъективности человеческой в отношении к объективации или к внутреннему представительству; ею для человека отмечается то, что в нём от него самого, и отделяется от того, что в нём не от него; она же сама не узнается ни из какого опыта, ни из какого явления, и не переходить ни в какое явление. Вольного предмета человек не знает и не видал, то есть такого предмета, которого действие само носило бы на себе признаки воли. Единственное возражение, которое можно бы сделать против моего положения, было бы следующее. Человек, сосредоточенное отражение внешнего мира, служит для себя как бы узлом его сил, и силы эти, действуя на него, так сказать, с периферии, признаются им как внешние и как необходимость; но, действуя снова из этого центрального узла (хотя, разумеется, тоже по необходимости), кажутся как бы получившими самостоятельность и самопроизвольность. Центр себе приписывает как своё, как собственное, то, что, действительно, есть только отражение периферического действия (так, например, мы говорим о притяжении центра земного, тогда как оно, в действительности, есть притяжение всех её частей, скрещивающихся и составляющих как бы узел в центре); но обманутый ум называет этот призрак самодеятельности центральной – волею, отделяя её от явно невольного для нас действия сил внешней природы. Таково единственное, несколько разумное, возражение, по крайней мере, на первый взгляд; но и оно нисколько не выдерживает критики. Правда, сознание внутренней деятельности, деятельности свободной, так сильно́ и первобытно в нас, что человек непросвещённый переносит ту же мысль на самую природу, и верит, в младенчестве ума своего, что и каждая часть её так же самодеятельна, будь то животное, или растение, или даже вовсе неорганическое вещество; но первая мысль, создавшая целую новую категорию, не могла возникнуть из обмана. Ложное приложение категории есть призрак, и призрак очень обыкновенный, но создание целой категории невозможно; категории, это – законы самого разума. Человек знает свои телесные пределы, положим, не по границам воли, а по границе двойного впечатления (ибо внешнее даёт только одиночное впечатление), но человек приписывает своей воле далеко не всё то, что действуется в этих пределах. Судорогу и корчу, мигание и множество других действий не признаёт он вольными. Физиолог скажет: это не отправление мозга; но какой же толковитый физиолог, изучив сколько-нибудь анормальные и болезненные явления человеческой природы, не видал, что человек отрицается от многих действий, которые тот же физиолог припишет именно мозговым отправлениям? «Я это делал, но я не то делал, что̀ хотел. Я это говорил, но говорил помимо воли своей. Я чувствовал и знал, что не то делано и не то говорю; хотел действовать и говорить иначе, но не мог». Это объяснение слышится беспрестанно от нервно больных. «Вяжите меня, я хочу вас кусать», говорит несчастная жертва водобоязни. Воля разумная не отделяется от потребности животного центра? Но предположим, наконец, что самое тело заключает в себе несколько центров, более или менее независимых, которые, вследствие раздражения, получают иногда преобладание над тем мозговым центром, который человек привык считать и называть собою, и эта уступка (которую я считаю совершенно справедливою) приводит к тому же выводу. Все те движения языка, гортани и членов, о которых я говорил, получаются опять только от мозга. Пусть через него действует другой орган; но и все его силы точно так же заимствованы, и, однако, принимаются им за собственную силу, за волю. Очевидно, он и тут принимать извне силу не мог бы от себя, ибо она впала бы в общий разряд. Обман мысли, принимающий центральность впечатлений и отражений за свою волю, немыслим. Повторяю снова сказанное прежде: человек-младенец часто ошибается, приписывая волю предметам внешнего мира. Это возражение не раз повторялось против существования свободной деятельности в человеке тою школою тучных мозгов, которую называюсь материалистами или, пожалуй, вежливее в наш вежливый век, реалистами; но что же оно доказывает? Заметьте, тот же человек-младенец который приписывает волю веществу, всегда приписывает ему и сознание. Как же это? Человек приписывает предмету сознание, потому что сам имеет его без сомнения, и приписывает волю потому, что сам её не имеет! Не явная ли это нелепость? Не явно ли только одно, что человек не может мыслить сознание без воли? Этот вывод, этот закон мысли, неотразим. Человек иначе думать не может, и когда он себя и других уверяет в противном, он только набирает звуки, а не мысли, точно так же, как когда уверяет, что сомневается в существовании своего сознания или себя самого. Анализ Канта точно также приложим к одному случаю, как и к другому. Никто в своей воле не сомневается, потому что он понятие о ней не мог получить из внешнего мира, мира необходимостей; потому что на сознании воли основаны целые категории понятий; потому что в ней, как я уже сказал, лежит различение между предметами мира существенного и мира воображаемого (так, например, отличалась для Николаи невольная галлюцинация, представлявшая ему призраки людей от вольно воображаемого им отсутствующего человека); потому, наконец, что разум точно так же не может сомневаться в своей творческой деятельности – воле, как и в своей отражательной восприимчивости – вере, или окончательном сознании – рассудке. Явление, предшествующее своей причине, силе, для логики так же нелепо, так же немыслимо, как предмет предшествующий сознающему, когда он – предмет только для сознания (ибо он был бы иначе не предметом; чем же бы он был?). Поэтому, свободная сила неявленного, мысли, иначе – воля есть такое, требование разума, от веры, в которую он вовсе не может отказаться. Нельзя нисколько осуждать младенчествующего ума, который предметам внешнего мира приписывает и сознание, и волю: он вполне прав; он верен законам разума гораздо более, чем те мнимые мыслители, которые отрицают (или воображают, что отрицают) и то, и другое. Ошибка его состоит только в одном, – в том, что он, перенося свою человеческую субъективность на явления дробные, уравнивает их с собою и придаёт дробному являемому то, что принадлежит мыслимому всему. Великая же его правда состоит в том, что, сознавая внешние явления как необходимость в отношении к самому себе, он признаёт действующую свободу, волю, в их источнике. Тут в нём выражается глубокое сознание истины, что необходимость есть только чужая воля, а так как всякая объективация есть уже вольное самоотчуждение мысли – не я, то – необходимость есть проявленная воля. Закон, т. е. условие понятий и, следовательно, отношения между всем, что есть, не имеет ничего общего с необходимостью. Это не что иное, как мыслимость или возможность существования. Поэтому, крайне нелогичны те, которые признают неволю в мысли (и, следовательно, необходимость) потому только, что все её явления непременно согласны с понятием. Формулируйте эту мнимую необходимость, и вы находите следующее: явления мысли всегда согласны с нею, т. е. мыслимы, это несомненно; но где же тут необходимость? Какой человек в здравом смысле увидит её тут? Гегель, чувствовал или, лучше сказать, знал это. От того-то он и признавал собственно началом самоотрицающуюся необходимость, свободу (die sich negierende Negation und die Notwendigkeit); но он смутно чувствовал, что эти, добытые отрицанием, формулы не могут ни объяснить положительно сущего, ни быть его началом. От того-то он и ввёл в свою логику учение о случайности (die Zufälligkeit), которое замечательно глубоко в сцеплении своих выводов; но так как сама случайность есть опять только закон, он перешёл от неё незаконным скачком к случаю (Zufall), который есть уже действительно сущее. (У него такой же скачок от Schein к Erscheinung и много других, и все обусловлены одним и тем же скрытным, чувствуемым, но не признаваемым или неосознанным требованием действительности). До идеи воли он не доходил, и дойти не мог, по весьма простой причине. Он шёл путём аналитического сознания (рассудка) и ставил в нём полюс положительности; следовательно, реально предшествующее являлось ему всегда со знаком отрицания, и воля, начало по преимуществу положительное, но предшествующее всякому сознанию и всякому сознаваемому (т. е. предметам), являлась ему уже в виде удвоенного отрицания свободы, т. е. исчезала из положительного мира. Снова повторяю: он не сознал, как и все Немецкие мыслители не сознают, того правила, что путь анализа тождествен с путём реальности, но только в обратном направлении… Итак, откуда бы мы ни шли, от своей ли личной субъективности и сознания, от анализа ли явлений в их мировой общности, одно выступает в конечном выводе – воля в её тождестве с разумом, как его деятельная сила, неотделимая ни от понятия о нем, ни от понятия о субъективности. Она ставит всё сущее, выделяя его из возможного, или, иначе, выделяя мышленное из мыслимого свободою своего творчества. Она, по существу своему, разумна, ибо разумно всё, что мыслимо, а она – разум в его деятельности, так же как сознание есть разум в его отражательности или страдательности, или, если угодно, воспримчивости. Обе эти степени, с посредствующею объективностью или предметностью, где воля ставит себя предметом для сознания (следовательно, уже как мнимую необходимость), присущи разуму и составляют его полноту, целость его внутреннего расклубления (эволюции). Напрасно отделяют волю от произвола, называя этим непочётным именем те движения воли, которые будто бы не согласны с общими мировыми законами и оставляя лестное имя свободы за явлениями законными. Во всех этих аки бы определениях нет ни последовательности, ни логики, а простая путаница, происходящая, как я уже сказал, от смешения полюсов действительности и анализа. Произвол, по своей сущности, весьма верно определяемый самою этимологией слова, есть первоизволение, т. е. воля в своей полной свободе. Кстати – простите отступление! Вы считаете себя несколько недругом этимологии; я уверен, что это просто ошибка в вашем самосознании. Этимология есть беседа с прошедшим в его существеннейшем содержании, беседа с мыслью минувших поколений, вычеканенною ими из звуков. Это дело великое, которого вы не можете не ценить, даже восставая против его злоупотребления. В общем слове людей или народа, т. е. языке, скрывается глубокая мудрость, высшая частного мудрования и способная часто возвращать его к легко забываемой истине. Итак, я говорю, что слово «произвол» есть только воля в её полной свободе, первоизволение. Заметьте, что он не может быть неразумен, ибо он был бы тогда немыслим; он не может быть не согласен с общими мировыми законами, ибо он тогда не мог бы и проявляться вовсе. Весь логический путь, им совершаемый, во всех его явлениях следует тем же общим, основным законам, которым следует и так называемая разумная свобода в своих творениях. В мире несогласного с миром нет и быть не может; между тем нет никакого сомнения, что в слове «произвол» заключается, вследствие обычая, т. е. постепенного движения мысли человеческой, понятие о дисгармонии, о каком-то разногласии, – но между кем? и в каком отношении? Трудно или, лучше сказать, невозможно, любезный Юрий Фёдорович, человеку проникнуть умом или выразить словом ту бездну бытия, в которой он сам является таким ничтожным дуновением, такою меньше чем пылинкой, а ум задаёт себе бесконечные запросы, требует себе ответа, критикует и бракует эти ответы, добивается в них стройности и строгой последовательности, чувствует, что он не может установить первых данных, но стремится создать себе мысленный мир, в котором не было бы противоречия с ними. Поэтому, иду далее, удерживая, я надеюсь, правильное сцепление понятий; но иду не без страха, зная, как легко, даже при кажущейся верности логической, впасть в своего рода логический мистицизм, принимающий слово за мысль, точно так же как более обыкновенный мистицизм принимает за мысль представления. Мы видели, что мир явлений возникает из свободной силы, воли; но этот мир представляется как сочетание двух фактов, «всего» и момента или «атома», двух мыслимых, а не являемых, которые, впрочем, двумя называет только наша субъективная слабость, обманутая нашим путём по миру представлений. Оба уже вышли из мира явлений, освободились от всяких, извне полагаемых, признаков, и сошлись в полное тождество для строго логического рассудка. Но затем остаётся, может быть, и бесправная вера в двойственность, хотя мы этой двойственности формулировать не можем; остаётся разумное убеждение, что личное сознание видит в мире необходимость, чего оно не могло бы признавать, если бы он был фактом её воли; остаётся, наконец, стремление оправдать являемое, которое, при единстве субъекта, было бы только мыслимое, или сознательно мыслимое даже в явлений. Всё сущее сказалось перед разумом как свободная сила мысли, волящий разум, ставящий себя как мышленное (для своего же сознания, о чём теперь не нужно говорить). Как «всё» и полнота «всего» он сохраняет эту полноту бытия даже на степени мышленного. в нём нет и быть не может призраков дробного явления, или признания чего-нибудь чуждого, хотя он себя, так сказать, отчуждает, или действительного движения, которое есть принадлежность начинающегося или дробного. В нём нет возникновения; а между тем есть в… | |
Просмотров: 458 | |
Всего комментариев: 0 | |